Если бы я был психологом, то не старался бы показывать людям что-то новое и удивительное в окружающем их мире и в них самих.
Я давал бы им то, за чем они к психологу и приходят — ощущение надёжности, спокойствия и предсказуемости в этом постоянно меняющемся нестабильном мире и внутри них самих.
Я обманывал бы людей и себя самого. Вернее, я вначале обманывал бы себя самого, чтобы мне было легче обманывать других.
Я говорил бы им: «Отпусти контроль!» — понимая, что они получают надежду на полный контроль над собой и миром, когда пройдут через трюк «отпусти контроль».
Я рассказывал бы им про «ответственность» и «личный выбор» — избегая любой конкретики со своей стороны, чтобы не отвечать потом за свои собственные слова.
Я внушал бы им, что не стоит отчаиваться, когда острее всего чувствовал бы их отчаяние, как своё собственное, потому что мне ровным счётом нечего было бы им в этот момент сказать.
Я убеждал бы их в том, что не являюсь их «папой» — отчётливо понимая, что делаю это из позиции их «опытного и мудрого отца».
Я давал бы им техники, в которые они верят: предлагал лечь на «психоаналитическую кушетку», как Зигмунд Фрейд, сажал бы на «горячий стул», как Фритц Перлз, разыгрывал бы с ними «психодрамы», как Джекоб Морено, или просто «эмпатически слушал», как Карл Роджерс.
И все эти техники давали бы людям ровно то, за чем они и ходят к психологу: ощущение того, что их жизнь находится под чьим-то надёжным контролем. И тогда они ходили бы ко мне вновь и вновь, чтобы подпитываться от меня этими ощущениями.
Будь бы я психологом, я давал бы людям ровно то, что они от него и хотят — спокойствие и опору. И это был бы наш честный контракт.
Но честным он был был лишь тогда, если бы однажды я не заглянул чуть глубже. То ли посчастливилось, то ли нет, сейчас я уже не знаю.
Посчастливилось — потому, что я увидел «живущее» внутри каждого из нас чудо абсолютной человеческой свобды. Оно стоило того, чтобы с ним встретиться.
Не посчастливилось — потому, что после этой встречи человек уже никогда не станет таким, каким он был прежде. Про себя могу сказать, что я уже никогда не стану психологом, и не смогу делать ничего из того, о чём я писал выше.
Не смогу потому, что я знаю, каковой была бы та конечная плата, которую заплатил бы каждый из нас за свою уверенность и покой. Тот итоговый счёт, который выставила бы каждому из нас его жизнь — это навсегда закрытая дверь в то место, где «живёт» чудо абсолютной свободы.
Но я — уже там, и назад мне уже не выбраться. Эта дверь закрыта с обеих сторон. Единственное, что я могу сделать — это чуть приоткрыть её для того, кто хочет сюда попасть. Хочет неистово, до отчаяния. Понимая, что если ему посчастливится (или не посчастливится) здесь оказаться, то ему придётся заплатить ровно тем же, чем приходится платить теперь мне: назад пути уже не будет. Ни к уверенности, ни к спокойствию, ни к чему из того, что я должен был бы давать людям, будь бы я психологом.
И вот я сижу здесь один, и жду, что-то кто-то постучиться. И да, я страдаю. Но не от какого-то абстрактного «одиночества» или «профессиональной невостребованности» — а от того, что я бессилен сделать то главное и единственное, что составляет сейчас смысл моей жизни: познакомить ещё кого-то с тем чудом свободы, в котором я сейчас живу.
Как и следует для любого чуда, оно — всегда парадоксально. Чудо абсолютной свободы состоит в том, что человек становится его столь же абсолютным заложником. На моём примере, я уже никогда не смогу стать психологом. Другие — да, а я — нет, и это бесповоротно.
Иногда я всё ещё злюсь на всех тех, кто стоит снаружи: «Ну почему они не хотят постучать в эту дверь?!» Но это постепенно проходит, ведь я их понимаю. Так или иначе, они догадываются о том, чем им придётся заплатить, если они сюда войдут. И поэтому они заходят в соседнюю дверь, где написано «Психолог».
Есть и те, кто рискнул приоткрыть дверь туда, где посчастливилось (или не посчастливилось) провести остаток своих дней мне самому. Уверен, что кто-то живёт рядом со мною. Таких — единицы, и о них я вряд ли что-то когда-то узнаю. Потому что они, как и я, никогда не смогут ответить на внешне простой вопрос, в чём разница между абсолютной свободой и столь же абсолютной — даже не подберу слова: «несвободой», «зависимостью», «заложничеством», всё не то, — от неё самой.
Рассуждать дальше на тему этого парадокса — значит, прийти к глупой банальности из серии «свободный человек всегда может выбрать, на что и как ему тратить свою свободу». Единственное, что я могу сказать — это то место, где свобода настолько едина и неделима, что это сводит тебя с ума (но сумасшествие — здесь уже тоже не выход).
Пожалуй, что большинство из тех людей, с которыми мне приходилось (опять спотыкаюсь о какое-то дурацкое слово, поэтому возьму в кавычки) «работать» — они «застряли в дверях». Как мне сказала однажды одна молодая женщина: «Я уже не смогу это развидеть».
Но я думаю, что прикрыть эту дверь они ещё вполне могут. Даже сам часто говорю в конце встречи: «Пройдёт время, и скажете себе, что это было каким-то наваждением, что-то вроде гипноза» (естественно, потому и говорю, чтобы потом вспомнили эти мои слова, и не прикрыли).
Понимаю, что чем дальше, тем более шизофреническим начинает выглядеть для кого-то мой текст. Да, это два разных мира: мир нормы и мир свободы (любителям графиков я всегда поясняю, что на кривой Гаусса патология находится слева, норма — по центру, а свобода — справа).
Но закончить я всё же хочу чём-то более простым и ясным.
Я всегда сравнивал психотерапию (или практическую психологию, как сейчас многие говорят) с искусством. Говорил про эту профессию не как про технологию (что вполне верно для медикаментозной психиатрии), а как про «искусство психотерапии».
Но сейчас я понял, что на двух стульях мне уже не усидеть: психотерапия и искусство — это про разное. И не только формально, но и внутренне. Первое — про уверенность, спокойствие и норму, второе — про ту абсолютную свободу, включая свободу эмоциональную, которая всегда за гранью нормы. И я занимаюсь вторым, а не первым.
И последнее, что мне хотелось бы ещё добавить.
С точки зрения «встроенности в социум» моя главная проблема состоит в том, что тому искусству, которым я занимаюсь, нельзя подобрать никакого названия. Нельзя потому, что я не произвожу никакого «отчуждённого продукта», как это делает художник, скульптор, писатель или композитор. Ведь даже игру актёра или музыканта на сцене можно заснять или записать, после чего она будет жить своей собственной жизнью.
С моей профессией так не получится, потому что она — всегда конфиденциальна, «не для посторонних глаз» (писать книги про психологию или психотерапию — значит, быть писателем, а выступать с публичными сессиями — значит, быть актёром и режиссёром).
А если мне продолжать держаться за слово «психолог» или «психотерапевт» — то люди, как и положено, всегда будут стучаться не в ту дверь…
Единственное, что мне остаётся — как сказал однажды мой покойный однокурсник Андрюша Сучилин (ушедший из психологов в музыканты), это называть себя «актёром-надомником разговорного жанра». Тогда мне казалось, что это шутка, но сейчас я понимаю, что более подходящего названия не придумать.